Кричали женщины ура
И в воздух чепчики бросали…
Руку нá сердце положа:
Я не знатная госпожа!
Я — мятежница лбом и чревом.
Каждый встречный, вся площадь — всé! —
Подтвердят, что в дурном родстве
Я с своим родословным древом.
Кремль! Черна чернотой твоей!
Но не скрою, что всех мощей
Преценнее мне — пепел Гришкин!
Если ж чепчик кидаю вверх, —
Ах! не так же ль кричат на всех
Мировых площадях — мальчишки?!
Да, ура! — За царя! — Ура!
Восхитительные утра
Всех, с начала вселенной, въездов!
Выше башен летит чепец!
Но — минуя литой венец
На челе истукана — к звездам!
В этом стихе был мой союз с залом, со всеми залами и площадями мира, мое последнее — все розни покрывающее — доверие, взлет всех колпаков — фригийских ли, семейственных ли — поверх всех крепостей и тюрем — я сама — сáмая я.
— Г-жа Цветаева, достаточно, — повелительно-просящий шепот Брюсова. Вполоборота Брюсову: «Более чем», поклон залу — и в сторонку, давая дорогу —
— Сейчас выступит товарищ Адалис.
Товарищу Адалис в тот вечер, точнее в тот месяц ее жизни, выступать совсем не следовало, и выступление ее, как всякое пренебрежение возможными, неминуемыми усмешками — героизм. Усмешки были, были и, явственно, смешки. Но голос, как всегда (а есть он не всегда), сделал свое: зал втянулся, вслушался. (Не в голосовых средствах дело: «on a toujours assez de voix pour être entendu».) А — Адалис, Б — Бенар. Стихи Бенар, помню, показались мне ультрасовременными, с злободневной дешевкой: мир — мы, мгла — глаз, туч — стучу, рифмовкой искусственной, зрительной, ничего не дающей слуху и звучащей только у (впервые ее введшей) Ахматовой — у которой все звучит. Темы и сравнения из мира железобетонного, острота звуков без остроты смыслов, не думаю, чтобы ценные — уж очень современные! — стихи. Бенар, кивком откланявшись, устранилась.
На смену Бенар — элегическое появление Мальвины. У нее был альбом, и поэты вписывали в него стихи, — не какие-нибудь, и не какое-нибудь, — мне посчастливилось открыть его на изысканно-простом посвящении Вячеслава. («Вячеслав» не из короткости с поэтом и не из заглазной фамильярности, — из той же ненужности этому имени фамилии, по которой фамилия Бальмонт обходится без имени. Вячеслав покрывает Иванова, как Бальмонт Константина. Иванов вслед за Вячеславом — то же, что Романов вслед за монархом — революционный протокол.) Итак, перед входящим во вкус залом элегическая ручьевая ивовая Мальвина. — О чем? — О ручьях и об ивах, кажется, о беспредметной тоске весны. (Брюсов, Брюсов, где же пресловутые любовь и страсть? Я — Белую Гвардию, Адалис — описательное, Бенар — машины, Мальвина — ручейки (причем все, кроме меня, неумышленно!). Уж не есть ли ты сам — та женщина в единственном числе, и не придется ли тебе, во оправдание слов твоих, выступать после девяти муз — десятой?)
Стихов лихорадочной меховой красавицы мне услышать не довелось — не думаю, чтобы кокаин располагал к любовному — дослушав воркование мальвининых струй, пошла проведать тотчас же по выступлении исчезнувшую Адалис. Когда я вошла, товарищ Адалис лежала на скамейке, с вострия лакированной туфельки по вострие подбородка укутанная в подобие шубы. Вид был дроглый и невеселый. «Ну, как»? — «Всё читают». — «А В<алерий> Я<ковлевич>?» — «Слушает». — «А зал?» — «Смотрит». — «Позор?» — «Смотрины».
Закурили. Зубы тов. Адалис лязгали. И внезапно, сбрасывая шубу: «Вы знаете, Ц<ветае>ва, мне кажется, что у меня начинается». — «Воображение». — «Говорю вам, что у меня начинается». — «А я говорю, что кажется». — «Откуда вы знаете»? — «Слишком эффектно: вечер поэтесс — и… Вроде папессы Жанны. Это бывает в истории, в жизни так не бывает». — Смеемся. И через минуту Адалис певуче: «Ц<ветае>ва, я не знаю, начинается или нет, но можете вы мне оказать большую услугу?» — Я, что-то чуя: «Да!» — «Так подите скажите В<алерию> Яковлевичу), что я его зову — срочно». — «Прервав чтение»? — «Это уж — как хотите». — «Адалис, он рассвирепеет». — «Не посмеет, он вас боится, особенно после сегодняшнего». — «Это ваше серьезное желание»? — «Sérieux comme la mort».
Вхожу в перерыв рукоплеска собольехвостой, отзываю в сторону Брюсова и, тихо и внятно, глаза в глаза: «Товарищ Брюсов, товарищ Адалис просит передать вам, что у нее, кажется, начинается». Брюсов, бровями: «##» — «Чтó — не знаю, передаю, как сказано, просит немедленно зайти: срочно».
Брюсов отрывисто выходит, вслед не иду, слушаю следующую, одну из тех, что испарились. (Кстати, нерусскость имен и фамилий: Адалис, Бенар, Сусанна, Мальвина, полька Поплавская, грузинская княжна на «или» или «идзе». Нерусскость, на этот раз совпавшая с неорганичностью поэзии. Совпадение далеко не заведомое: Мандельштам, например, не только русский, но определенной российской поэтической традиции — поэт. Державиным я в 1916 г. его окрестила первая:
Что Вáм, молодой Державин,
Мой невоспитанный стих!
И тот же Брюсов, купеческий сын, москвич, ни Москвы, ни России ни краем не отразивший. Национальность не ничто, но не всё.)
Через четыре четверостишия явление Брюсова, на этот раз он — ко мне: «Г<оспо>жа Цветаева, товарищ Адалис просит вас зайти…» — тоже тихо и внятно, тоже глаза в глаза. Вхожу: Адалис перед зеркалом пудрит нос. «Это ужасный человек, ничему не верит». — Я: «Особенно, если каждый день „начинается“». Адалис, капризно: «Почему я знаю? Ведь может же, ведь начнется же когда-нибудь!.. Я его посылаю за извозчиком — не идет: „Мое место на эстраде“. А мое — над». — «Давайте, схожу?» — «Цветаева, миленькая, но у меня ни копейки на извозчика, и мне, действительно, скверно». — «Взять у Брюсова?» Она испуганно: «Нет, нет, сохрани Бог!»