— Это — живая она! А вы уверены, что это — она была?
— О, да. Я ведь много раз ходил смотреть ее в «Белых ночах», та же самая в белом платьице, с двумя косами… Это было так… прэлэстно (мой собеседник был из Царства Польского), что весь вагон рассмеялся, и один даже крикнул: браво!
— А она?
— Ничего. И тут глаз не подняла. Только, может быть, улыбка стала — чуть-чуть шире… Она ведь очень хорошенькая.
— Вы находите?
— С опущенными веками, и этими косами — настоящая мадонна. У нее, вероятно, много романов?
— Нет. Она любит только детей…
— Нно… это же не…
— Нет, это мешает.
Так я охраняла Сонечку от — буржуйских лап.
Романы?
Je n’ai jamais su au juste ce qu’étaient ses relations avec les hommes, si c’étaient ce qu’on appelle des liaisons — ou d’autres liens. Mais rêver ensemble ou dormir ensemble, c’êtait toujours de pleurer seule.
Первое слово к его явлению — стать, и в глазах — сразу — стан: опрокинутый треугольник, где плечам дано все, поясу — ничего.
Первое впечатление от лица — буква Т и даже весь крест: поперечная морщина, рассекающая брови и продолженная прямолинейностью носа.
Но здесь — остановка, потому что все остальное зрительно было — второе.
Голос глубокий, изглубока звучащий и посему отзывающийся в глубинах. И — глубоко захватывающий, глубокое и глубоко захватывающий.
Но — не певучий. Ничего от инструмента, все от человеческого голоса в полную меру его человечности и связок.
Весь с головы до пят: «Voilà un homme!»
Даже крайняя молодость его, в нем, этому homme — уступала. Только потом догадывались, что он молод — и очень молод. С ним, заменив Консула — юношей, а Императора — мужем, на ваших глазах совершалось двустишие Hugo:
Et du Premier Consul déja en maint endroit
Le front le l’Empereuer perçait le masque étroit.
Этот муж в нем на наших глазах проступал равномерно и повсеместно.
Этот юноша носил лицо своего будущего.
Об этом Володе А. я уже целый год и каждый раз слышала от Павлика А. — с неизменным добавлением — замечательный. «А есть у нас в Студии такой замечательный человек — Володя А.». Но этого своего друга он на этот раз ко мне не привел.
Первая встреча — зимой 1918–1919 года, на морозном склоне 1918 года, в гостях у молодящейся и веселящейся дамы, ногу подымавшей, как руку, и этой ногой-рукой приветствовавшей искусство — все искусства, мое и меня в том числе. Таких дам, с концом старого мира справлявших конец своей молодости, много было в Революцию. В начале ее. К 19-му году они все уехали.
Первое слово этого глубокого голоса:
— Но короли не только подчиняются традициям — они их создают.
Первое слово — мне, в конце вечера, где нами друг другу не было сказано ни слова (он сидел и смотрел, как играют в карты, я — даже не смотрела):
— Вы мне напоминаете Жорж Занд — у нее тоже были дети — и она тоже писала — и ей тоже так трудно жилось — на Майорке, когда не горели печи.
Сразу позвала. Пришел на другой день с утра — пошли бродить. Был голоден. Поделили и съели с ним на улице мой кусок хлеба.
Потом говорил:
— Мне сразу все, все понравилось, И что сразу позвали, не зная. И что сами сказали: завтра. Женщины этого никогда не делают: всегда — послезавтра, точно завтра они всегда очень заняты. И что дома не сидели — пошли. И что хлеб разломили пополам, и сами ели. Я в этом почувствовал — обряд.
А потом, еще позже:
— Вы мне тогда, у Зои Борисовны, напомнили польскую панночку: на вас была такая (беспомощно) — курточка, что ли? Дымчатая, бархатная, с опушкой. Словом, кунтуш? И посадка головы — немножко назад. И взгляд — немножко сверху. Я сразу в вас почувствовал — польскую кровь.
Стал ходить. Стал приходить часто — раза два в неделю, сразу после спектакля, то есть после двенадцати. Сидели на разных концах рыжего дивана, даже так: он — в глубоком его углу, я — наискосок, на мелком, внешнем его краю. Разговор происходил по длинной диагонали, по самой долгой друг к другу дороге.
Темный. Глаза очень большие, но темные от ресниц, а сами — серые. Все лицо прямое, ни малейшей извилины, резцом. В лице та же прямота, что в фигуре: la tête de son corps. Точно это лицо тоже было — стан. (Единственное не прямое во всем явлении — «косой» пробор, естественно прямей прямого.)
Зрительно — прямота, внутренне — прямость. Голоса, движений, в глаза — гляденья, рукопожатья. Все — односмысленно и по кратчайшей линии между двумя точками: им — и миром.
Прямость — и твердость. И даже — непреклонность. При полнейшей открытости — непроницаемость, не в смысле внутренней загадочности, таинственности, а в самом простом смысле: материала, из которого. Такой рукой не тронешь, а тронешь — ни до чего, кроме руки, не дотронешься, ничего в ней не затронешь. Поэтому бесполезно трогать. Совершенно, как со статуей, осязаемой, досягаемой, но — непроницаемой. В каком-то смысле — вещь без резонанса.
Словом, самое далекое, что есть от портрета, несмотря на пластическое несуществование свое, а может быть, благодаря ему, бесконечно-досягаемого и податливого, который, по желанию, можно вглядеть на версту внутрь рамы, или изнутри всех его столетий в комнату — выглядеть. Самое обратное портрету, то есть — статуя, крайней явленностью своей и выявленностью ставящая глазам предел каждой точкой своей поверхности.
(«Неужели это все я — М. И.?» — «Да, это все — вы, Володечка. Но рано обижаться — погодите».)
(Как потом выяснилось — это впечатление его статуарности было ошибочное, но это — потом выяснилось, и я этой ошибкой полтора года кормилась, на этой ошибке полтора года строила — и выстроила.)