Это срочнее и вечнее конгрессов и войн.
Бальмонту нужна: природа, человеческое обращение, своя комната — и больше ничего.
Он болен, но он остался Бальмонтом.
Он каждое утро садится за рабочий стол.
В своей болезни он — поэт.
Если бы за ним сейчас записывать — получилась бы одна из прекраснейших его книг.
То, что он, уже больной, говорил прошлую Пасху о пасхальной заутрене, у которой мы семь лет подряд стояли с ним, плечо с плечом, невмещенные в маленькую Трубецкую домашнюю церковь, в большом саду, в молодой листве, под бумажными фонарями и звездами… — то, что Бальмонт, уже больной, говорил о Пасхе, я никогда не забуду.
Расскажу, чтобы закончить, такой случай:
Прошлая весна 1935 г. Начало бальмонтовской болезни. Кламар. Хочу узнать о его здоровье и не решаюсь идти сама, потому что у меня только четверть часа времени, а войти — не выйти: Бальмонт просто не отпускает. Поэтому прошу одну свою знакомую, и даже малознакомую, случайно ко мне зашедшую и никогда Бальмонта не видавшую, чтобы только зашла и спросила у жены, как здоровье. А сама стою с мужем этой дамы (она, кстати, будущий врач) и его волком на пустыре, в одной минуте отстояния от бальмонтовского дома.
Стоим ждем. Проходит десять минут. Проходит пятнадцать. Проходит — двадцать. Дамы — нет. Полчаса прошло — дамы нет.
— А ну-ка я пойду… Марина Ивановна, подержите, пожалуйста, волка. Я — мигом! А как его имя-отчество?
— Константин Димитриевич.
Стою одна с чужим волком. Стоим с чужим волком и ждем. Десять минут прошло, пятнадцать минут прошло, двадцать минут прошло (я давно уже всюду опоздала) — сорок минут прошло… Совсем как в сказке: один пошел, за ним второй пошел, за вторым третий пошел — первый пропал — за первым второй пропал — за вторым третий пропал… Я уже начинаю подумывать, не послать ли на разведку — Волка, тем более, что только слово, что — стоим: волк именно не стоит, мечется, рвется — и вдруг срывается — отрывается вместе с рукой и ремнем: хозяева!
Я, скача наперегонки: — В чем дело, господа? Ради Бога! Что случилось?
— Да ничего, Марина Ивановна, все в порядке — он здоров и в отличном настроении.
Я: — Но почему же вы так долго не выходили? Теперь я всюду опоздала — сорок минут прошло!
Оба, в голос: — Сорок минут? Быть не может! Простите, ради Бога, совершенно не заметили! С ним так интересно, я в жизни не встречал такого человека. Сразу спросил: — «Вы офицер Добровольческой Армии?» Я: — «Было дело». — «Я уважаю всякого воина». И о войне стал говорить, страшно интересно: уважаю воина, но ненавижу войну. Потом спросил — где был после Армии. Говорю — в Болгарии. Ну, о болгарах тут — за — ме — чательно. Всё в точку. И такое рассказал, о чем я и понятия не имел: что вся наша грамота оттуда, и даже христианство, и вообще нар-род, за — ме — чательный! И нет не замечательного народа. Каждый народ замечательный. И почему — объяснил. И про простой народ тут… И что тоже — замечательный. А когда не замечательный, значит не народ, а сброд.
И тут же книжку мне подарил — про Болгарию — я у него чем-то вроде болгарина оказался. — А какой у него, Марина Ивановна, на полках — порядок! Сразу подошел и вынул — как клювом выклюнул. Тут я не стерпел: — А я, Константин Димитриевич, по правде сказать, думал, что у писателей — хаóс.
— Это, говорит, мой благородный друг, злые слухи, распространяемые невежественными и недобросовестными людьми. Чтобы ясно было в голове — нужно, чтобы ясно было на столе. А когда в голове ясно — то и на столе ясно. И тут же про первые дни творения: свет от тьмы и твердь от воды… Первый порядок. И греческого философа какого-то помянул: числа — и звезды… Я в философии не знаток, а сразу понял.
Я думал: поэт — только о стихах умеет — какое! Всё знáет, точно в нем сто профессоров сидят — да что профессора! — просто, сразу, без всякой скуки, каждое слово глазами видишь… (обращаясь к жене:) — Ну, конечно, это уж ваше медицинское дело — я в болезнях не знаток — (здоров, Марина Ивановна, как медведь — никогда даже зубы не болели!) — А вот так, здраво рассуждая — никакой в нем душевной болезни, и дай Бог нам с вами такой ясной головы на старость лет.
Она: — А какая у него голова красивая! В коридоре темно, стоит на пороге комнаты, за спиною свет, лица не видно, одно сиянье над головой. Я сначала не хотела заходить, как Вы говорили, вызвала тихонечко Елену Константиновну, стоим на площадке, шепчемся. И вдруг — голос:
— Я слышу незнакомый голос. Женский шепот слышу. Кто пришел?
Пришлось войти. Ну, объясняю: Марина Ивановна просила зайти справиться, как самочувствие, не нужно ли чего — сама не может…
А он — так ласково: — Заходите, заходите, я всегда рад гостю, особенно — от Марины…
И так широко раскрыл мне дверь, пропуская, так особенно-почтительно…
А какой он молодой! Совсем молодые глаза, ясные. И смелые какие! Я думала — блондин, только потом рассмотрела: седой. И такой особенный: простой и вместе с тем — торжественный. У меня сразу сердце забилось и сейчас — бьется. А какой порядок на столе! Книжки, тетрадки, все стопками, карандаши очинены, чернильница блестит: ни одной бумажки не валяется. О Вас стал говорить: — У меня никогда не было сестры. Она — моя сестра. Вспомнил, как вместе жили в Советской Москве, как Вы ключ от дома потеряли и не решились сказать, чтобы не обеспокоить — так и ночевали на лестнице…
Стихи говорил — замечательные. Про Бабу-Ягу — и про кукушку — и про Россию… Сначала наизусть, а потом по книжечке. Я посмотреть попросила — дал. Как бисер! И точно напечатанные.